Неточные совпадения
Еще
отец, нарочно громко заговоривший с Вронским, не кончил своего разговора, как она была уже вполне готова смотреть на Вронского, говорить с ним, если нужно, точно так же, как она говорила с княгиней Марьей Борисовной, и, главное, так, чтобы всё до последней интонации и улыбки было одобрено мужем, которого невидимое присутствие она как будто
чувствовала над
собой в эту минуту.
Нынче сильнее, чем когда-нибудь, Сережа
чувствовал приливы любви к ней и теперь, забывшись, ожидая
отца, изрезал весь край стола ножичком, блестящими глазами глядя пред
собой и думая о ней.
Она
чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не любить его? — говорила она
себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно с
отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
Действительно, мальчик
чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить
себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что
отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Голос Аркадия дрожал сначала: он
чувствовал себя великодушным, однако в то же время понимал, что читает нечто вроде наставления своему
отцу; но звук собственных речей сильно действует на человека, и Аркадий произнес последние слова твердо, даже с эффектом.
«Семья — основа государства. Кровное родство. Уже лет десяти я
чувствовал отца чужим… то есть не чужим, а — человеком, который мешает мне. Играет мною», — размышлял Самгин, не совсем ясно понимая:
себя оправдывает он или
отца?
Клим был слаб здоровьем, и это усиливало любовь матери;
отец чувствовал себя виноватым в том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Прежде всего хорошо было, что она тотчас же увела Клима из комнаты
отца; глядя на его полумертвое лицо, Клим
чувствовал себя угнетенно, и жутко было слышать, что скрипки и кларнеты, распевая за окном медленный, чувствительный вальс, не могут заглушить храп и мычание умирающего.
Он был крайне смущен внезапно вспыхнувшей обидой на
отца, брата и
чувствовал, что обида распространяется и на Айно. Он пытался посмотреть на
себя, обидевшегося, как на человека незнакомого и стесняющего, пытался отнестись к обиде иронически.
«За внешней грубостью — добрая, мягкая душа. Тип Тани Куликовой, Любаши Сомовой, Анфимьевны. Тип человека, который
чувствует себя созданным для того, чтоб служить, — определял он, поспешно шагая и невольно оглядываясь: провожает его какой-нибудь субъект? — Служить — все равно кому. Митрофанов тоже человек этой категории. Не изжито древнее, рабское, христианское. Исааки, как говорил
отец…»
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за
собой, не
чувствовал в
себе. Иногда Климу даже казалось, что
отец сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
— Папа, как ты
себя чувствуешь? — спрашивала девушка, заходя к
отцу с другой стороны кровати. — Сергей Александрыч нарочно приехал, чтобы навестить тебя…
— А ведь непредвиденное-то обстоятельство — это ведь я! — сейчас же подхватил Федор Павлович. — Слышите,
отец, это Петр Александрович со мной не желает вместе оставаться, а то бы он тотчас пошел. И пойдете, Петр Александрович, извольте пожаловать к
отцу игумену, и — доброго вам аппетита! Знайте, что это я уклонюсь, а не вы. Домой, домой, дома поем, а здесь
чувствую себя неспособным, Петр Александрович, мой любезнейший родственник.
Все время, пока я носил эти полторы тысячи, зашитые на груди, я каждый день и каждый час говорил
себе: «Ты вор, ты вор!» Да я оттого и свирепствовал в этот месяц, оттого и дрался в трактире, оттого и
отца избил, что
чувствовал себя вором!
Только что открылось, что она его любит, зовет с
собою, сулит ему новое счастье, — о, клянусь, он должен был тогда
почувствовать двойную, тройную потребность убить
себя и убил бы
себя непременно, если бы сзади его лежал труп
отца!
Когда
отец умер, Чарльз захотел возвратиться в Россию, потому что, родившись и прожив до 20 лет в деревне Тамбовской губернии,
чувствовал себя русским.
Таковы были сношения между сими двумя владельцами, как сын Берестова приехал к нему в деревню. Он был воспитан в *** университете и намеревался вступить в военную службу, но
отец на то не соглашался. К статской службе молодой человек
чувствовал себя совершенно неспособным. Они друг другу не уступали, и молодой Алексей стал жить покамест барином, отпустив усы на всякий случай.
Всего более раздражен был камердинер моего
отца, он
чувствовал всю важность укладки, с ожесточением выбрасывал все положенное другими, рвал
себе волосы на голове от досады и был неприступен.
Наконец вожделенный час ужина настает. В залу является и
отец, но он не ужинает вместе с другими, а пьет чай. Ужин представляет
собою повторение обеда, начиная супом и кончая пирожным. Кушанье подается разогретое, подправленное; только дедушке к сторонке откладывается свежий кусок. Разговор ведется вяло: всем скучно, все устали, всем надоело. Даже мы, дети,
чувствуем, что масса дневных пустяков начинает давить нас.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение
отца: он, значит, хочет
чувствовать перед
собой бога и
чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Я, конечно, ничего ни с кем не говорил, но
отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо говорили между
собой о «пане Александре», и в тоне их было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным, как других письмоводителей, я его не видел. Но все же при всей детской беспечности я
чувствовал, что и моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония
отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его
чувствовал в
себе… В воображении все виднелась серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна. Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет на свете.
Были два дня, когда уверенность доктора пошатнулась, но кризис миновал благополучно, и девушка начала быстро поправляться.
Отец радовался, как ребенок, и со слезами на глазах целовал доктора. Устенька тоже смотрела на него благодарными глазами. Одним словом, Кочетов
чувствовал себя в классной больше дома, чем в собственном кабинете, и его охватывала какая-то еще не испытанная теплота. Теперь Устенька казалась почти родной, и он смотрел на нее с чувством собственности, как на отвоеванную у болезни жертву.
И тут же спокойным, ровным голосом, хотя с внутренней дрожью во всех членах, Иван Петрович объявил
отцу, что он напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов ее исправить, и тем охотнее, что
чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно — готов жениться на Маланье.
Нюрочка покорно молчала,
чувствуя себя виноватой. Ее выручил
отец: при нем о. Сергей неловко умолк.
Пока Женни сняла с
себя мундир,
отец надел треуголку и засунул шпагу, но, надев мундир,
почувствовал, что эфесу шпаги неудобно находиться под полою, снова выдернул это смертоносное орудие и, держа его в левой руке, побежал в училище.
Далее автор письма сообщал, что она девушка, что ей девятнадцатый год, что ее
отец — рутинист, мать — ханжа, а братья — бюрократы, что из нее делают куклу, тогда как она
чувствует в
себе много силы, энергии и желания жить жизнью самостоятельной.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я
почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел
себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал другие речи и голоса, когда увидел любовь к
себе от дядей и от близких друзей моего
отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Но воображение мое снова начинало работать, и я представлял
себя выгнанным за мое упрямство из дому, бродящим ночью по улицам: никто не пускает меня к
себе в дом; на меня нападают злые, бешеные собаки, которых я очень боялся, и начинают меня кусать; вдруг является Волков, спасает меня от смерти и приводит к
отцу и матери; я прощаю Волкова и
чувствую какое-то удовольствие.
В теплом потоке беседы страх ее растаял, теперь она
чувствовала себя так, как в тот день, когда
отец ее сурово сказал ей...
«Тыбурций пришел!» — промелькнуло у меня в голове, но этот приход не произвел на меня никакого впечатления. Я весь превратился в ожидание, и, даже
чувствуя, как дрогнула рука
отца, лежавшая на моем плече, я не представлял
себе, чтобы появление Тыбурция или какое бы то ни было другое внешнее обстоятельство могло стать между мною и
отцом, могло отклонить то, что я считал неизбежным и чего ждал с приливом задорного ответного гнева.
Наконец он повернулся. Я поднял на него глаза и тотчас же их опустил в землю. Лицо
отца показалось мне страшным. Прошло около полминуты, и в течение этого времени я
чувствовал на
себе тяжелый, неподвижный, подавляющий взгляд.
В этот же вечер старик
отец, точно
чувствуя, что сердце Ольги тревожно, подозвал ее к
себе и, взявши за подбородок, долго всматривался ей в глаза.
Сусанна Николаевна, как мы видели, простое желание назвала мольбою; а надежду старика, что Егор Егорыч уведомит его о Пьере, она переменила на убедительную просьбу написать Сусанне Николаевне о том, как Пьер
себя чувствует, и она уже от
себя хотела известить беспокоящегося
отца.
— Нам Сверстовы писали, что maman
чувствует себя хорошо, совершенно покойна, и что
отец Василий ей иногда читает из жития святых, — Прологи, знаешь, эти…
Снова я читаю толстые книги Дюма-отца, Понсон-де-Террайля, Монтепэна, Законнэ, Габорио, Эмара, Буагобэ, — я глотаю эти книги быстро, одну за другой, и мне — весело. Я
чувствую себя участником жизни необыкновенной, она сладко волнует, возбуждая бодрость. Снова коптит мой самодельный светильник, я читаю ночи напролет, до утра, у меня понемногу заболевают глаза, и старая хозяйка любезно говорит мне...
Больной ее
отец чувствовал себя час от часу хуже и слабее; дочь умела его уверить, что она с каждым днем открывает новые достоинства в своем женихе, что она совершенно довольна и надеется быть счастливою замужем.
Она принялась было попрежнему распоряжаться хозяйством своего
отца и уходом за ним, отодвинув Калмыка на второстепенное место главного исполнителя ее приказаний, но всегда ненавидевший ее Калмык уже
чувствовал себя довольно сильным, чтоб не побояться открытой борьбы с молодою своею барыней.
Отроду Круциферскому не приходило в голову идти на службу в казенную или в какую бы то ни было палату; ему было так же мудрено
себя представить советником, как птицей, ежом, шмелем или не знаю чем. Однако он
чувствовал, что в основе Негров прав; он так был непроницателен, что не сообразил оригинальной патриархальности Негрова, который уверял, что у Любоньки ничего нет и что ей ждать неоткуда, и вместе с тем распоряжался ее рукой, как
отец.
Она не понимала
отца и не могла ему платить той же монетой; и он это
чувствовал, мучился и не мог переделать самого
себя.
Отец Крискент только склонил свою головку, ибо
чувствовал себя в этом деле, то есть относительно Самойла Михеича, правым вдвойне: во-первых, он был только кандидат, а затем — Самойло Михеич прикержачивал.
Не один раз глаза Фени наполнялись слезами, когда она смотрела на
отца: ей было жаль его больше, чем
себя, потому что она слишком исстрадалась, чтобы
чувствовать во всем объеме опасность, в какой находилась.
Я
чувствовал себя жестоко оскорбленным, и особенно мучило меня, что это был удар главным образом
отцу.
— «Прорезать гору насквозь из страны в страну, — говорил он, — это против бога, разделившего землю стенами гор, — бы увидите, что мадонна будет не с нами!» Он ошибся, мадонна со всеми, кто любит ее. Позднее
отец тоже стал думать почти так же, как вот я говорю вам, потому что
почувствовал себя выше, сильнее горы; но было время, когда он по праздникам, сидя за столом перед бутылкой вина, внушал мне и другим...
— Надо бы, чтобы каждое человеческое дело перед совестью кругло было, как яичко, а тут… Тошно мне… Ничего не понимаю… Сноровки к жизни у меня нету, приверженности к трактиру я не
чувствую… А
отец — всё долбит… «Будет, говорит, тебе шематонить, возьмись за ум, — дело делай!» Какое? Торгую я за буфетом, когда Терентия нет… Противно мне, но я терплю… А от
себя что-нибудь делать — не могу…
Фому и раньше частенько задевал слишком образный язык крестного, — Маякин всегда говорил с ним грубее
отца, — но теперь юноша
почувствовал себя крепко обиженным и сдержанно, но твердо сказал...
И девушка бросилась из комнаты, оставив за
собой в воздухе шелест шелкового платья и изумленного Фому, — он не успел даже спросить ее — где
отец? Яков Тарасович был дома. Он, парадно одетый, в длинном сюртуке, с медалями на груди, стоял в дверях, раскинув руки и держась ими за косяки. Его зеленые глазки щупали Фому;
почувствовав их взгляд, он поднял голову и встретился с ними.
Со времени поездки с
отцом по Волге Фома стал более бойким и разговорчивым с
отцом, теткой, Маякиным. Но на улице или где-нибудь в новом для него месте, при чужих людях, он хмурился и посматривал вокруг
себя подозрительно и недоверчиво, точно всюду
чувствовал что-то враждебное ему, скрытое от него и подстерегающее.
Эти слова
отца заставили Фому глубоко задуматься. Он сам
чувствовал в
себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но тоже не мог понять — что это такое? И подозрительно следил за
собой…
Он
чувствовал себя счастливым и гордым, если порой ему удавалось распорядиться за свой страх чем-нибудь в отцовском деле и заслужить одобрительную усмешку
отца.